«И никогда, никогда, находясь с детьми, я не чувствую себя самой собой»: отрывок из романа о родительстве «Делать детей с французом»

Мы продолжаем публикацию серии текстов, посвященных родительству в эмиграции. Сегодня мы выбрали необычный для этого формата жанр — отрывок из книги под названием «Делать детей с французом». Ее написала журналистка и художница Дарья Князева. «Книга совсем не про то, как вырастить воспитанных детей по следам Друкерман, а про то, как вырастить фигурального «француза» в себе. Родительство в этом деле становится, с одной стороны, лакмусовой бумажкой для выявления травм, доставшихся им от семьи или социума, а с другой – катализатором спровоцированных этими травмами процессов. Дети – такой хитрый инструмент, который может сделать человеку нравственный апгрейд, а может раскрутить гаечки и свергнуть человека в абсолютное скотство. Эффективность этого инструмента многократно увеличивается в эмиграции, где родитель оказывается вынужден нащупывать собственный путь между противоречивыми системами воспитания. В романе я разбирала вызовы билингвального воспитания, устанавливала связи между любовью и лингвистикой, выковыривала национальные «вклейки» из характера героев и сравнивала подходы к материнству в разных частях света», — пояснила Дарья. Представляем вам одну из глав «Делать детей с французом», которая называется «Военное положение». С уверенностью можем сказать, что это одна из лучших книг о родительстве на русском языке.

Над нами живет идеальное семейство Ситрук. Муж-дантист, жена-красавица, двое улыбчивых детей, мальчик и девочка среднешкольного возраста. Они никогда не кричат, не топают, не хлопают дверьми, не сверлят стены и не роняют на пол тяжелые предметы. Мы живем под ними уже полтора года, поэтому никогда — это действительно никогда.

Иногда они слушают музыку — классическую.

После школы мальчик осваивает акустическую гитару. Девочка тоже чистый белокурый ангел.

Мама — она не работает, ведь муж дантист — занимается вокалом на дому. Голос у нее приятный, как и все остальное.

По пятницам в девять утра к ним приходит домработница — я слышу шум пылесоса и передвигаемых тумбочек. С улицы в окне гостиной видна двухъярусная люстра с множеством подвешенных хрусталиков. Они сверкают.

Скорее всего, у них нет телевизора: вечером по понедельникам, когда вся Франция смотрит кулинарное шоу «Топ-шеф», у них — играют на скрипке. Отсутствие телевизора в моем представлении есть недостижимый уровень идеальности семьи. Ведь там, где нет телевизора, обязательно есть библиотека. Я никогда не бывала у верхних соседей в гостях, но чувствую, что библиотека там есть. Также как гостевая спальня, столовая, операционная и что там еще нужно приличному человеку согласно профессору Преображенскому. У папы есть кабинет, где после трудных дантистовых будней он читает мемуары де Голля, а у мамы — отдельная гардеробная с отдельной полкой для сумочек «Лансель». Они ведь снимают целый этаж, эти Ситруки. Я даже не буду говорить, какая у нас тут арендная плата.

Очень сложно соседствовать с идеальной семьей. Другие могут утешаться мыслью, что таких не бывает, что они держатся только на публике, а дома у них скандалы и у каждого по любовнику. А мне приходится жить со знанием, что такие семьи есть. Даже тот факт, что Ситруки живут НАД нами, теперь кажется каким-то символичным. Ведь нижний шаман по последним слухам судится с бывшей женой из-за алиментов. Мы с Гийомом заносчиво полагаем, что переросли эту стадию эволюции, и если решим развестись, то будем вести себя благородно, как мушкетеры.

Но вопрос, как стать такими, как Ситруки, остается отрытым. И мучающим.

Я записалась к папе-Ситруку на профилактический осмотр — он практиковал в семи автобусных остановках от дома. Хотя были зубоврачебные кабинеты и поближе, любопытство победило. У доктора оказались теплые руки и вкрадчивый голос. Он принял меня по-соседски, извинился, что в кабинете нет детского уголка, и предложил Вине, повсюду меня сопровождавшему, увеличенную модель кариозного зуба для развлечения.

Кроме того, что у меня истончающаяся эмаль и десны кровоточат, и это скорее всего от стресса, я вынесла из этого визита важное новое знание. Никак, правда, не объясняющее семейную идиллию доктора, зато проливающее свет на мою антиидиллию.

В глянцевом журнале, который я листала в зале ожидания Ситрука, удерживая Венсана морским узлом из скрещенных рук и ног, мне попалась статья про burn-out. Это популярный во Франции синдром, аналогичный нашему «сгорел на работе». Он имеет все признаки клинической депрессии с членовредительством или суицидом в качестве завершающего аккорда. В обществе как раз шла полемика, считать ли эту травму производственной, то есть оплачивать ли больничный пострадавшему и лечить ли последствия за счет корпоративной страховки. Про синдром выгорания снимали душераздирающие фильмы и устраивали ток-шоу с родственниками жертв в прайм-тайм.

Читая статью, я сначала диагностировала burn-out у Гийома — с тех пор, как мы вернулись во Францию, во всем, что касается работы, он проявляет признаки депрессии и даже ходит с этим к психологу. Но потом статья сделала крутой поворот, и оказалось, что сегодня термин burn-out все чаще применяют и к женщинам, стремящимся совмещать самореализацию, детей и домашние обязанности.

***

Во мне что-то перегорело.

Во мне выбило пробки.

Во мне больше нет тока.

Я начинаю мечтать о сне прямо с утра, еще до пробуждения — то есть из небытия начинаю мечтать о небытие. Раньше сон был лишь проводником в мир фантазий, инструментом, средой, и я не представляла, что он сам по себе может стать объектом мечты. Мой биоритм никак не желает укладываться в прокрустово ложе распорядка дня молодых родителей. Пришлось перевести организм на ручное управление. Утром я вливаю в него несколько чашек крепкого кофе, чтобы завестись, вечером — пару бокалов вина, чтобы успокоиться и пойти в кровать хотя бы в час ночи. Раньше у этих напитков был вкус, теперь остались только функции.

В туалете я читаю блоги. Это единственный доступный мне жанр литературы — трехминутки чтения, позволяющие оставаться в курсе жизни за стеклом. В блогах однокурсники развивают модный бизнес, открывают рекламные агентства, становятся главными редакторами и выигрывают международные призы по фотожурналистике. Я же в полном соответствии с французской концепцией «Работа есть необходимое зло» бо̀льшую часть времени чувствую себя балериной, которой приходится вкалывать на стройке — таскать кирпичи, тягать арматуру, месить цемент. Работа многократно превосходит ее физические возможности, но все вокруг говорят, что она справится и привыкнет.

Меньшую, но тоже значительную часть времени я чувствую себя строителем, которого выпихнули на сцену Большого театра. Вот он стоит, грязный и сутулый, позади занавес с золотыми кисточками, впереди — полный зрительный зал, который ждет от него пируэтов и какой-то душевной подвижности. Он мечтает вернуться к своим арматурам, а ему говорят — танцуй. Играй. Изображай неземную любовь, которая бывает у девушек размера ХХS и юношей с греческим профилем.

Вот так, то балериной, то строителем. То строителем, то балериной. И никогда, никогда, находясь с детьми, я не чувствую себя самой собой.

Я боялась говорить об этом с живыми людьми, особенно с русскими. С ними только попробуй усомниться в священном предназначении женщины — и тебя заплюют, закидают камнями, затопчут ногами самые нежные матери. Стараясь не оставлять даже дигитальных следов, я зашла на розовый форум: не может быть, чтобы никто не поднимал этой проблемы за все годы его существования.

И действительно, робкие голоса сомневающихся в своем предназначении женщин раздавались то тут, то там, но, конечно, тонули в хоре детолюбцев. «Никто не обещал, что растить детей легко», — таково было самое распространенное утешение сомневающимся. Иногда в хоре попадались добренькие («Главное, что малыши здоровы, ты привыкнешь, надо только найти свой ритм»), иногда — здравые («Попробуйте перестать гладить и делать влажную уборку дважды в день — полегчает»), но солировали они недолго. «Добреньких» отгоняли парой грубых реплик, которые чувствительному сердцу перенести сложно, а «здравых» искусно втягивали в холивар.

Рефрен утешений звучал как «и у меня так было, это пройдет». Посетительницы форума поддерживали друг друга тем, что все происходящее — нормально. Но я никак не могла согласиться, что состояние полураспада, в котором я нахожусь, нормально. За день я так выматывалась, что жизненных сил оставалось на донышке — буквально на то, чтобы не лечь и не сдохнуть. Кьяра же вместо того, чтобы помочь или хотя бы не мешать, присасывалась ко мне, как клещ, и вытягивала последние капли. Ей от меня было нужно все: чтобы я чистила ей зубы, мыла ее в душе, одевала ее, отводила ее в школу. Порой мне казалось, что она требует постоянных доказательств тому, что я люблю ее больше жизни. То есть буквально: готова ли ты, мать, отдать мне последнее и умереть? Оказавшись в моем интимном пространстве, она упиралась пятками мне в живот, могла как бы случайно заехать локтем в грудь, дергала за волосы, тыкала пальцами в глаза, щипалась и царапалась. То ли вила на мне гнездо, то ли рыла во мне нору. Образ трогательный, но мой ресурс терпения был истощен, и мной двигало абсолютно животное желание избежать боли. Я перестала брать ее на руки и на полном серьезе побаивалась к ней приближаться.

Голос разучился работать полутонами. Первый раз просьбу я произношу тихонько и нежно, например, «Доченька, надень, пожалуйста, ботиночки, а то мы опоздаем в школу» и сразу — ясно же, что никто не послушает с первого раза — повторяю ее громким рявканьем «Быстро ботинки надеть, я же русским языком сказала!».

Я смотрю на Гийома и удивляюсь: кажется, для него проводить время с детьми — радость, а не мучение, как для меня. Когда он отпрашивается выпить пива с приятелем, я чувствую, что полковой товарищ, которому поручено прикрывать мои тылы, бросает меня перед лицом приближающегося вражеского войска. Когда он спрашивает, не буду ли я против его поездки на двухдневный рок-фестиваль в Лилль, земля уходит у меня из-под ног от ужаса: два дня оставаться в численном меньшинстве! Я бледнею, хватаюсь за стену и отчаянно мотаю головой: никакого рок-фестиваля, если не хочешь остаться вдовцом с сиротами.

Когда же я страшным голосом сообщаю, что иду в спортзал, он просто говорит: «Д’аккор».

Вечером я тряпочкой валюсь на диван, не в силах принять душ. Моей воли не хватает даже на то, чтобы двигать челюстями: я перешла на жидкую диету из крем-супов, йогуртов и чая. Джинсы сползают до середины попы, а кофты, приятно обтягивавшие мои выпуклости до второй беременности, болтаются балахонами. Выпуклостей у меня не осталось, и это единственная радость в новом положении: можно наконец-то носить топики с тонкими бретельками. Только вот их не хочется — это непрактично и слишком по-женски. А ведь я солдат. Мне нужен камуфляж, чтобы сливаться с окружающей грязью, и бронежилет, чтобы сносить удары.

Я переживаю свое материнство как состояние войны. Я не думаю, чем оно может меня обогатить — я думаю, как выйти из него с минимальными потерями. Солдату на передовой нужно выносливое тело и отключенный мозг, чтобы не задумываться над приказами и причинами. Поэтому я взялась за тренировки своего тела, этого изнеженного тела работника интеллектуального труда. В спортзал я ходила сначала раз в неделю, потом два, теперь три. Одеваюсь туда как придется, с каменным лицом перемещаюсь от тренажера к тренажеру и четко выполняю намеченную программу. Мне даже не приходит в голову купить модные легинсы, игриво улыбаться качкам или болтать за жизнь с соседкой на велотренажере. Зачем, если война?

Зато у меня появилась новая странная радость — наблюдать, как под кожей проступают мышцы, дополнительный шанс на выживание. Ведь мало кто знает, что материнство, если отвлечься от сантиментов, это постоянное ношение тяжестей. Часто — тяжестей вырывающихся. Меня запоздало стала привлекать идея слинга-шарфа, но совсем не за то, за что его расхваливают на розовом форуме. Греть ребенка своим теплом, давать ему почувствовать успокаивающий мамин запах, перестукиваться сердцами — не то, совсем не то я думаю, перебирая модели пятиметровых полотнищ нежных расцветок в специализированном интернет-магазине. Мне важно, чтобы ребенок не сковывал движений и не вываливался на бегу.

***

«Чтобы стать миллиардером, достаточно придумать вещь, необходимую всем китайцам. Их и так уже миллиард, — любит цитировать Гийом какого-то гуру предпринимательства. — Спроси, кстати, свою китайскую подружку, чего им там не хватает».

Мэй приходила два-три раза в неделю в одиннадцать. Невыспавшаяся, пятнистая от кружков зеленой глины на прыщиках, я открывала ей дверь. Она впархивала в пропахшую памперсами квартиру в весеннем платьице с кружевным воротничком. На щеках ее играл естественный румянец, умело подчеркнутый дорогими румянами. Она брала на руки Виню, заваливалась с ним на диван и ласково тормошила его четверть часа. Я попросила Мэй разговаривать с ним на ее родном языке, чтобы, во-первых, поднатаскать восприимчивое младенческое ухо в такой полезной фонетике, во-вторых, самой не отвлекаться.

Довольно быстро я привыкла жить под фон из китайских «сюси-пуси». Мой бедный мозг тщился найти объяснение беспримерному чадолюбию юной китаянки. Но недолго. Он теперь привык пасовать перед загадками, мой бедный, когда-то такой любознательный мозг.

— Мэй, тебе, возможно, покажется странным мой вопрос, — сказала я однажды, с неохотой отворачиваясь от компьютера, — но нет ли чего-нибудь такого, чего ВСЕМ китайцам не хватает для счастья? Что бы они все хотели иметь, но почему-то не могут?

— Есть! — ответила Мэй, радуясь тому, что на нее обратили внимание. — Это французская косметика. Мы с друзьями как раз собираемся…

— Да не то, — поморщилась я. — А вот какое-нибудь неизобретенное изобретение, которого очень не хватает? Ну, там, какая-нибудь хитрая ложка для риса или округлитель глаз — у вас же модно делать круглые глаза?

— Это уже есть, — кивнула Мэй и закусила губу в раздумье. И после паузы сказала: — Мазь, которая делает невидимыми лишних детей.

— А что, лишние дети все-таки рождаются? — удивилась я. — Я думала, с политикой «одна семья — один ребенок» всех неосторожных принудительно отправляют на аборт.

— Дети есть, просто их нельзя регистрировать. Обычно их отдают в другие семьи. Вот я, например, росла у двоюродных бабушки и дедушки, потому что у родителей уже была моя старшая сестра. Но они сумели все организовать и довольно быстро забрали меня к себе. Где-то лет в шесть.

Я мигом забыла про изобретение.

— То есть до шести лет ты жила у дальних родственников и знала, что где-то живут родные мама с папой, которые не могут взять тебя к себе, потому что у них уже есть другая дочь?!

— Да, — кивнула Мэй.

— И… нормально вообще? — я развела руками. — Ты не… даже не знаю, как сказать… не в обиде на них?

— Конечно, нет. Ведь у них не было выбора, — ответила он, четко артикулируя английские слова. И видя, что скепсис на моем лице не исчезает, добавила на всякий случай: — Мои родители — очень хорошие люди.

— Ну, о’кей. Как скажешь.

И я отвернулась к компьютеру, где были открыты окна «Куда пристроить ваше маленькое племя на время», «Ассоциация бабушек по вызову», «10 хитростей недорогого бебиситтинга в Париже».

Чем, собственно, я отличаюсь от китайских родителей-кукушек? Им держать детей дома запрещает закон, а я сама готова сдать их незнакомым людям. У меня прекрасные дети, и я их очень люблю. Но иногда я начинаю сомневаться, правильно ли я вообще понимаю слово «любовь». Мужа я тоже люблю, но ровно до тех пор, пока мне это удобно. Детей я люблю на расстоянии или в коротком временном отрезке — до тех пор, пока они не покушаются на мою интеллектуальную и физическую целостность. То есть моя любовь не жертвенна. Является ли готовность жертвовать собой обязательной составляющей любви или это один из стереотипов, навязанных нам христианской этикой?

Если мой атрофирующийся мозг вдруг вспомнил словосочетание «христианская этика», так это потому, что Мэй, представительница этики конфуцианской, стала занимать в моей жизни неподобающе большое место. Неподобающе — потому что говорили мы нечасто и уж точно не про этические постулаты китайской культуры. Но Мэй многому учила меня и без слов. Возможно, я так редко заговаривала с ней о чем-то, кроме успехов Вини, потому что чувствовала: она, как та моя соседка по роддому, носит в себе другой мир. О любви, о еде, о детях, об успехе там думают в иных категориях, и если уж мы решимся поговорить по душам, то для начала надо будет прийти к согласию, что понимать под каким словом.

Пока я была не готова к долгим познавательным беседам. Все мне было скучно и тяжело, особенно думать и разговаривать. В универсаме братьев Танг я купила зеленый чай с жасмином и иероглифами на пакетике и решила, что мой долг уважения к чужой культуре выполнен.

***

Недостаток информации — благодатная среда для стереотипических обманов: демонизации и идеализации. Лежа на раскладном диване в съемной комнатке под нашей спальней, Мэй день за днем слушала отфильтрованные потолком отголоски нашей бурной жизни: топот, ругань, дробь высыпаемого конструктора, танцы под Кристину Агилеру, крики, скрип кровати, стоны, иногда плач, иногда стук мяча. «Вот же счастливые люди», — думала она почему-то.

Для юной китаянки мы стали той самой идеальной семьей, которая всегда «живет над». Ни мой спортивный костюм с пузырями на коленях, ни отсутствие макияжа, ни общая вымученность образа не переубеждали ее в том, что я примерная мать и счастливая жена. Поэтому, услышав подлинную историю нашей с Гийомом встречи, она в тот же день оформила анкету на сайте знакомств.

А через неделю встретила там своего первого мрачного француза.

— Симпатичный юноша, только очень мало говорит, — рассказывала Мэй, играя с Венсаном.

Я почувствовала себя обязанной оторваться от досье «15 главных зимних событий юга Франции» и предложить ей чаю. Зеленого с жасмином.

— Ну и что ж, что не говорит, зато, может, много чувствует, — сказала я, вспомнив первые дни общения с Гийомом. — Ведь когда нам человек нравится, мы робеем, сама же знаешь.

— Правда? — Мэй распахнула свои прекрасные глаза.

— Ну да. Вспомни свою первую любовь.

Мэй послушно закивала и задумалась на пять секунд.

— Не знаю… Мне только однажды мальчик сильно нравился, из параллельного потока в колледже. Но мы с ним так и не заговорили.

— Но это было давно, почти в детстве, это не считается. Тебе уже двадцать один год. Наверняка была какая-то серьезная история, где дело пошло дальше поглядываний? Твой первый мужчина, например… Ты была в него влюблена?

— О нет, все получилось случайно, — Мэй положила руки на колени, как прилежная ученица, готовая отвечать урок. — Я ему давно нравилась, и однажды я немножко перебрала с алкоголем на вечеринке, а утром проснулась в его постели. Он сказал, что у нас все случилось, и я подумала, ну раз так, больше не имеет смысла его избегать. Так у нас завязались отношения.

— Отношения? Отношения?! — воскликнула я в негодовании. — С человеком, который воспользовался твоей беспомощностью?!

— Я ему давно нравилась…

— Да, но нравился ли он тебе, вот что важно!

— Не знаю. Но тогда уже поздно было думать, ведь все случилось.

Я схватилась за голову и уже набрала в легкие воздуха, чтобы на правах старшей подруги втолковать Мэй, что парень поступил непорядочно и что в таких делах надо слушать собственное сердце, а не… но вдруг осеклась.

Закономерность, которая постепенно проступала в наших с Мэй разговорах, вдруг сделалась очевидной: юная китаянка совершенно не думала о себе от первого лица. Тогда как мои размышления были заполнены «я», «мне», «со мной», «вокруг меня», она вообще редко объясняла поступки собственными желаниями или нежеланиями. Ее мотивации звучали как «надо», «от меня этого ждут», «у меня нет выбора».

При этом я, которая верила, что мир вертится вокруг нее, являла собой жалкую замарашку с трясущимися руками и влажными глазами, а она, слуга какого-то невидимого всеподчиняющего бога, была красива, опрятна и уверена в правильности выбранного пути.

Поэтому я проглотила непрошеные советы, сделала вид, что хотела только пригладить волосы, и с искусственной улыбкой продолжила расспросы о молчаливом французе.