«На моем зеленом лице все написано». Отрывок из книги Маръы Малми

Этой осенью в издательстве «Белая ворона» вышла книга писательницы Маръы Малми «На моем зеленом лице все написано» — роман для подростков, в котором раскрывается тема отношений ребенка с матерью.

Действие книги происходит в Финляндии, главный герой переживает предательство мамы: при загадочных обстоятельствах она превращается в прозрачную водяную женщину с водорослями вместо волос. НЭН публикует отрывок из этой книги.

От мамы у меня остался Пушкин и тряпка с маками, которую она на голову накручивала. Любую тряпку она умудрялась пристроить на себя таким образом, что хотелось немедленно к ней потянуться. Потрогать. Понюхать. Тряпку я прятал под подушкой. А Пушкина оставлял на столе.

Это старая книжка, обложка блестящая, как будто затянута букетной пленкой. На обложке зеленоватая женщина со свечой в руке. Она стоит так, как будто чего-то боится. Или что-то ищет, оглядывается в темноте.

Я прочел книжку от первого до последнего слова, там не было и в помине женщины со свечой. Я прочел книжку, когда мама уже утонула. Я смотрел на зеленоватую женщину, и мне было важно разобраться, кто она, почему со свечой, почему на обложке, если ее на самом деле нет.

Но где-то там внутри была эта женщина со свечой. Она бродила по дому, она давала мне свет. «Раз она нарисована на обложке, значит, она есть», — думал я. И продолжал ее искать. Возможно, там внутри вообще много того, что с первого взгляда не увидишь. Возможно, там внутри ответы на все вопросы. И я читал книжку снова и снова.

Мне все казалось, что это такой загадочный механизм. Разгадаю его — и все узнаю. Про всю свою семью, про маму, про всех. Но чем дольше я читал, тем больше становилось загадок. То казалось, что это про меня. А потом — что это не про меня. И тогда охватывало отчаяние. Как будто Пушкин расставил капканы, и если я пройду, то мне откроется тайное знание. И я усиленно искал в книжке, искал сам не знаю что.

Не скажу, что я мало читаю. Постоянно в библиотеке беру. И приключения, и энциклопедии. На финском в основном. Но и на английском немного. А на русском читаю почему-то только эту.

Вот вам смешно, а Пушкин — мегамозг. Я отвечаю. Человек 300 лет назад жил, а пишет так, что сегодня пробирает. Вроде простые слова, понятные. Но как-то он хитро их выкручивает, что они как заклинания звучат. Все нездешнее какое-то. Кажется, вот еще немного прочитаешь, и какая-то тайна тебе откроется. Ощущение, что отрываешься от земли. Ног не чуешь. Космос!

А его не ценят. Обидно же. Вообще никто не читает его у нас. У кого ни спрошу. Вот че людям надо?! Всюду у них Шекспир. Один Шекспир. Как будто других авторов нет. Кто в топ поднялся — тут же подавай им Шекспира. Вон Камбербэтч Шерлока изобразил — и туда же. Давай скорей Гамлетов играть. А ты побудь оригинальным, возьми сыграй Пушкина. Чем плох? Это тот же Шекспир, я вам скажу. Только новый. Потому что его никто не знает.

Возьми Моцарта сыграй! Или Председателя. Слабо? Я его миру открою еще, вот увидите. А что? Это вам не «йап-цок-цок, тыры-дыц-тан-тулла». Вот, кстати, хороший пример. Всего-то народная финская песня, а «Лойтума» ее спели — и она везде. Если у тебя есть гаджет, хоть самый отстойный, в нем будет «Полька Евы». А может, я Пушкина так спою, что вы про «польку» забудете.

А то один Шекспир везде. Вы его пробовали хоть читать? Там же ни слова не разобрать, если без перевода. А Пушкин — как вчера написано. Только, конечно, у него нет этих наших нехороших слов. Которыми разговариваем мы с Руплой. Хотя… вдруг Пушкин побольше нашего таких слов знал? Он же писатель все-таки. Может, он сам их придумывал, а мы не в курсе. Как думаете, стремно культурному человеку, вроде Пушкина, такое знать? Теперь не проверишь. В ТикТок свою гениальную лабуду тогда не стримили.

Книжка у мамы была всего одна. А вещей — целый шкаф. Но я никогда не лез в него, чтобы поискать что-то ценное для себя — ни при ее жизни, ни после ее исчезновения.

В детстве мне нравилось смотреть, как она распахивает створки, заглядывает внутрь, подкручивается на цыпочках от нетерпения. Выуживает подходящее, поднимает волны цветочных запахов. Прикладывает к себе.

Пока она копалась в шкафу, меня не покидало ощущение, что она шушукается с кем-то, кто сидит внутри и советует ей, как жить. Это был волшебный, не мой мир. Там совершенно точно не мог оказаться закатившийся грузовик или плюшевый кот с длинными унылыми усами, которого я раньше любил класть с собой в кровать. Там совершенно точно не было места и мне.

— Поиграй со мной, — иногда просил я, надеясь, что сегодня чудо произойдет.

Но она только смеялась и теребила меня, подсовывала конструкторы и динозавров.

— Как же я поиграю с тобой, Симочка? Поиграй сам. Я ведь не умею. Я же взрослая.

И она устраивалась неподалеку, перебирала быстрыми пальцами в телефоне, листала, клацала. Взрослых всегда оправдывает то, что они взрослые.

Я просто так ее просил. Мне давно не нужен был помощник в играх, я был вполне самостоятельным. Как здесь говорят, быстро адаптировался. Чего, кстати, нельзя было сказать о ней самой.

Переехав сюда, мы поначалу все разглядывали. Просто ходили и разглядывали чужую жизнь, открыв рты. Отец нас всюду возил, когда был не на работе. Показывал страну, как будто создал ее своими руками. Все объяснял. Только мы не понимали ничего. Он переходил на английский для мамы. А со мной придумал руками показывать. Мы с ним сразу наладили общение. Он показывает и произносит. Показывает и произносит. А я повторял. Это ведь несложно.

А мама не повторяла. Ей это казалось детской игрой и бесило. Ведь она была взрослая, которая не умеет играть в детские игры. Мама быстро с нами заскучала. Я не видел, но знал, что она плачет в комнате.

С отцом они разговаривали или на английском, или тыкая пальцами в планшет. Мне тоже почти сразу купили планшет. И туда отец закачал игру, в которой были картинки и слова со звуком. Ничего сложного!

Когда я пошел в Эскари, то уже вполне сносно мог объяснить, чего хочу. А хотел я — все! Мне тут все нравилось. Перед этим я ходил в детский сад. Мне оставался всего год, в шесть уже в Эскари зачисляют. Мама спорила с отцом, говорила, что ей все равно делать нечего и я могу не ходить в сад. Но отец настоял. Мне это очень с финским помогло, кстати. А то сидел бы в школе ни бe ни мe.

Я смеялся, что мы с ней вместе ходим учиться. Я в школу, а она — на курсы. Но потом я понял, что она на это обижается. На то, что мы вровень. А она ведь старше. Наверное, ей было это неприятно. Поэтому я больше не смеялся. И отцу показал, что не надо смеяться. Хотя он над этим и не смеялся. Просто она не понимала разницы. Он смеялся, потому что был счастлив, когда смотрел на нее.

Мама из-за этих курсов стала занятой и сердитой. Забиралась на кровать, обложившись красивыми цветными тетрадями, грызла карандаш. Когда у нее не получалось, она бросала тетради и книги на пол. Отец осторожно прижимал к своей широкой груди ее голову, укачивал, ласково говорил с ней.

— Я люблю тебя любую, — говорил он.
— Все получится, — говорил он.
— Потихонечку, — говорил он.

Уже тогда я понимал, что он ей говорит. А вот она не понимала.