А иногда ребенок прекрасно помнит свою жизнь в кровной семье, и вопросы, встающие перед ним, не менее болезненны. Они не заботились обо мне – почему? Не любили? Почему обижали? Я был плохим? Они могут исправиться, чтобы все стало снова хорошо? Я вернусь домой? Они придут ко мне? Почему они не приходят? Они забыли меня? Они живы? Им сейчас плохо? Они могут перестать пить? Я могу им помочь? Их посадили в тюрьму – из-за меня? Это я виноват, что пожаловался? Они простят меня? А если они потом меня найдут и накажут? А если они меня найдут и заберут отсюда? Могу ли я их любить? Или мне теперь нельзя? Должен ли я быть таким же, как они? Должен ли я забыть о них, если этого очень хотят мои приемные родители?
Наверное, те, кто вырос «как обычно», у своих собственных родителей, даже не могут себе представить, как трудно и больно жить со всеми этими вопросами в душе. С вопросами, на многие из которых просто нет ответа. А на другие есть, но от этих ответов порой еще больнее, чем от вопроса. И никуда не убежать и не спрятаться.
«Ты мне больше не нужна»
Девочка пришла домой из школы в слезах. Только через час безутешных рыданий приемной маме удалось вычленить из бессвязных всхлипов суть: «Учительница сказала, что я ей больше не нужна!». Мама удивилась – учительница была хорошая и к ребенку относилась всегда с пониманием. Позвонила. Учительница в недоумении: ни конфликта не было, ни замечаний, все хорошо, прекрасно общались. На уроках работала, еще и убирать потом помогала. И тут вспомнила: «Точно. Она мне помогала в классе все по местам разложить, задержалась для этого на перемене, и потом я ей сказала: «Все, детка, спасибо, иди, ты мне больше не нужна». Боже мой, неужели она так меня поняла?».
Да, она так поняла. От девочки в младенчестве отказалась мать, узнав о ее дефекте физического развития. С текстом: «Мне такой ребенок не нужен».
Любое родительство требует силы духа, приемное – вдвойне, ибо это значит быть родителем раненого ребенка. Ребенок, потерявший свою семью, ребенок, пострадавший от своей семьи – это ребенок, раненый в душу. Рана может быть более или менее глубокой, чистой или инфицированной, сам ребенок может быть устойчивее или чувствительнее к ней, но она есть всегда. Очень важно, чтобы ребенок был уверен в силе своих приемных родителей, в том, что он будет принят ими целиком, вместе со своей историей. Вместе со своей болью. Что они не оставят его один на один с ней.
От историй некоторых приемных детей кровь стынет в жилах. Девочка, на глазах у которой ее мать в приступе белой горячки убила двух младших братьев. Крохотная малышка с телом, совершенно синим от побоев – с головы до пят. Мальчик, которого в четыре года заперли в доме на две недели вместе с парализованной прабабушкой, он за ней ухаживал и делился объедками, найденными в помойном ведре. Другой мальчик, которого собственный отец едва не сжег заживо. Девушка, которую мать продавала дальнобойщикам. Подросток, которому пришлось вынимать мать из петли. Дети, на глазах которых избивали, насиловали, убивали их близких. Дети, которые испытали голод, холод, унижение, страх, жизненный опыт которых несравним с опытом «обычного» взрослого.
Сейчас они дети как дети, симпатичные, веселые, хорошо одеты и причесаны, ходят в кружки и любят мороженое, у них новая жизнь и новая семья. И только иногда вдруг натыкаешься на совершенно недетский, тяжелый взгляд, или слышишь шепотом сказанные слова, от которых холод по спине. Или не шепотом, а громко, при всех – как девочка, пережившая насилие отца, за праздничным семейным столом в гостях у бабушки с дедушкой спросила звонким детским голосом и с детским любопытством, как о чем-то само собой разумеющемся: «Деда, а ты мою маму в детстве трахал?».
Некоторые приемные родители годами вздрагивают, вспоминая первые недели и месяцы жизни ребенка в семье, потому что с ним рядом было больно находиться, такие волны страха и отчаяния излучало маленькое существо.
Первая и вполне естественная реакция на такое прошлое ребенка – пусть он поскорее все забудет. Мы будем любить и беречь, и нашими заботами, нашими поцелуями и ласковыми словами сотрем с его тела и с его души все синяки и шрамы, все следы грязных прикосновений. Мы отогреем, откормим, отлюбим, и все наладится.
Многие приемные родители рассказывают, как в первые недели и месяцы жизни в семье дети готовы были часами лежать в теплой ванне, не только потому, что раньше в их жизни не было такого аттракциона, а словно испытывая психологическую потребность в этой теплой воде, нежно пахнущей пене, в руках родителей, которые трут спинку и моют волосы. Они как будто хотят смыть с себя страх, боль, напряжение, в буквальном смысле слова «отмокнуть».
Другие дети готовы бесконечно наслаждаться объятиями, прикосновениями, возней, массажем, совместным сном, как будто создавая себе новую кожу, кожу, пропитанную нежностью и заботой, а не болью и грязью. Кожа и правда меняется, становится более «детской» – мягче, здоровее, и даже пахнет со временем иначе.
Еще частый сюжет – ненасытный «жор» в первые полгода-год дома (даже если до этого в детском доме питался неплохо), до тошноты, до несварения, котлеты под подушкой, конфеты по всем карманам, ночные пробежки к холодильнику, словно ребенок хочет наполниться новой жизнью «по самые уши», забросать едой огромную черную дыру внутри, которую в нем образовали страх и одиночество, насытиться наконец во всех смыслах.
Все это совершенно нормально и вполне работает. Если приемные родители понимают потребности ребенка и не начинают сразу «воспитывать, чтобы не избаловался», эти методы интуитивной «самотерапии» ребенка очень способствуют его реабилитации после пережитого.
Но есть раны и раны. Царапины и синяки проходят без следа, а после серьезных травм шрамы остаются на всю жизнь. Также и душевные травмы: есть те, которые вылечиваются покоем, заботой и новыми радостями. А есть те, которые так просто не затягиваются. И даже если ребенок о них не вспоминает, они есть внутри, и они болят.
«Мама лежала вот так…»
Девочку нашли на вокзале. Худенькая, прозрачная, восточного типа, лет трех на вид, по-русски не говорит и не понимает. Как зовут – лепечет что-то вроде «Лейла». Назвали Лолой, фамилию дали покрасивее и отправили в детский дом. Сначала обследовали в больнице, сделали рентген – а ей не три, а все пять лет, просто перестала расти в какой-то момент. Голодала, видимо, или от сильного стресса – не поймешь. Ребенок был сильно перевозбужден, в больнице его держали на таблетках.
Потом Лола оказалась в семье Анны и ее троих сыновей (один уже жил отдельно, а двое подростков с мамой). Анна взяла отпуск на работе, к счастью, было лето, а она – преподаватель, отпуск длинный. Так что все хорошо складывалось – как раз, рассчитывала Анна, во время отпуска первая адаптация пройдет, а потом можно будет подумать о садике. Как бы не так.
Лола была больше похожа на звереныша, чем на ребенка. Дикого, ничего не соображающего и мало пригодного для общения. Девочка не могла спать. Вообще. Стоило ей начать задремывать, как она с криком ужаса просыпалась и долго кричала и плакала. Или впадала в буйство еще с вечера, скакала, хохотала и спать не ложилась. Более-менее удавалось ее успокоить, если носить на руках. Так и носили по очереди, ночи напролет, мама и мальчики, еще старший приезжал иногда, тоже носил. Взад-вперед по комнате, и так до утра. Девчонка вцеплялась мертвой хваткой, судорожно прижималась всем телом, прямо душила. Потом потихоньку расслаблялась от укачивания и хоть немного дремала. Прошло три с лишним месяца, прежде чем Лола смогла спать в кровати несколько часов подряд. И еще очень долго просыпалась по несколько раз за ночь и звала маму.
Дальше – еда. Лола не брала в рот ничего, кроме хлеба – только одного вида, белого батона – и молока. Видимо, этим ее подкармливали на вокзале. Ни крошки никакой другой еды ее нельзя было уговорить взять в рот. А недовес – жуткий, чуть ли не дистрофия, отставание в росте на два года, врачи говорят: нужно усиленное питание. А как? Плясали, играли, отвлекали, умоляли… Чего только не было. Сначала она конфеты распробовала, потом печенье. Сколько радости было у всей семьи, когда ребенок конфету попросил!
Играть Лола не могла вообще, могла только беситься. Карабкаться по братьям, как по пальмам, виснуть, возиться. Липла, лезла каждую секунду, целовала взасос. Потом быстро начиналось перевозбуждение, скандал, истерика, слезы. Игрушки не признавала очень долго никакие, ей нравилось, чтобы ее катали, качали, таскали, кружили – и все. Кубики, мячики, куклы – до всего этого было еще очень, очень далеко.
Зато не могла пройти мимо мелочи. Как увидит монетку – прямо бросается. И – в рот. Засунет за щеку и так может целый день ходить, не уговоришь выплюнуть. Зайдет кто-нибудь в гости – тянет ручку, просит денежку. Или сама к соседям пойдет – и клянчит: «Деньгу, деньгу дай». Видимо, девочку использовали для попрошайничества. Долго пытались не давать, отвлекать, объяснять, деньги изо рта со скандалом выковыривали. Потом придумали: собрали по знакомым целый таз мелочи, чисто вымыли с мылом и раскидали по всему дому. Лола сначала рот набила. Но неудобно же, да и не помещается все… В общем, несколько дней ребенок ходил как бурундук с мелочью за щеками, потом интерес к деньгам постепенно пропал. Что за интерес за ними охотиться, если везде валяются… Зато у старших эти дни были веселые – ведь все время боялись, что она подавится, глаз не спускали.
Через полгода более-менее начала говорить, строить предложения. А еще через какое-то время стала вспоминать и рассказывать о своей прошлой жизни. Вот тут Анне стало по-настоящему страшно. Лола вспоминала, как жила с мамой и папой «в доме как дача» – то есть не в квартире, а в сельском доме. Потом началась война. Они бежали, было очень страшно, грохот. Потом мама лежала вот так (показывает), смотрела вверх и не отвечала, когда Лола звала. Долго-долго. А к папе еще раньше пришли люди в форме и сделали так: показала, как горло перерезают, и у него голова отлетела. То-то она так от охранника в детской поликлинике шарахалась…
В общем, ребенок был из Чечни, видимо, во время тех событий ей было года три, и у нее от шока остановились рост и развитие. Как потом ее в Москву кто-то привез – неизвестно, она сама мало помнила, что было после того, как «мама лежала вот так». Были какие-то люди, которые ее кормили.
Эти сбивчивые рассказы возникали вдруг, неожиданно, вроде бы ни с чего. И повторялись раз за разом, иногда дополняясь новыми подробностями. Анна слушала, обнимала, старалась запомнить.
Потом Лола пыталась как-то все это объяснять себе. Начались вопросы: «А ты ведь не моя мама. Моя мама была с волосами вот так (длинными). А где моя мама?». Анна отвечала, как могла: «Твоя мама, наверное, на небе, она на тебя смотрит и хочет, чтобы ты росла большая и красивая, и здоровая, и кушала хорошо (больная тема!)» – «А теперь ты – мама?!» – «Теперь я, я тебя тоже очень люблю» – «Моя мама – красивее тебя!» – «Конечно, она очень красивая, ведь ты же красивая, а ты на нее похожа» – «А я ее не помню…» – «Ну, все-таки немножко помнишь. Давай ты ее портрет нарисуешь?». Лола рисует: принцесса в бальном платье с короной и длинными светлыми волосами: «Вот мама!» – «Да, очень красивая, давай здесь повесим, ты будешь смотреть».
Сейчас Лола школьница. Озорница, красотка, характер взрывной. Но пережитое «аукается» до сих пор, хотя большей любви и заботы, чем есть у нее, я просто не могу себе представить.
Ограждая ребенка от болезненной правды, родители невольно впадают в иллюзию, что могут переписать задним числом его судьбу, как будто «ничего такого не было». Они искренне считают, что вопрос стоит так: причинять ребенку боль или поберечь его? Однако на самом деле вопрос в другом. Боль уже есть. Он живет с ней каждый день и каждый час, справляясь, как может. И вопрос в том, будут ли приемные родители с ним в переживании этой боли, или он останется один, без поддержки, помощи, совета, а они отгородятся от него «ложью во спасение»?
«Закрывая тему», исключая все разговоры о том, что произошло, или успокаивая себя мантрой, что «любовь все лечит», мы становимся похожи на малыша, который, испугавшись, зажмуривается: если я не вижу страшной собаки, то ее как бы и нет. Чем мы будем полезны приемному ребенку, если так поступаем? Как ему восстанавливаться после пережитого, имея вместо родителя перепуганного малыша, закрывшего глаза и уши? Как доверять такому родителю? И с чего бы вдруг его уважать и слушаться?
Не бросайте ребенка. У него нет выбора «знать или не знать», ему придется что-то делать с ранами в душе, придется пережить и принять то, что случилось, и очень важно, чтобы он не был одинок на этом пути, чтобы он всегда был уверен, что вы – рядом.
«Она больше не делала вид, что все хорошо»
Рассказывает Катя, 19 лет, приемная дочь.
«Мы с сестрой оказались в приюте после того, как наша мать выбросилась из окна. Мне было 12, сестре три. Мама очень плакала после какого-то телефонного звонка, она и до этого часто плакала, особенно когда пьяная была, и говорила, что хочет сдохнуть и что это не жизнь. Я ее хотела пожалеть, но она меня оттолкнула, а потом вдруг вскочила на подоконник и прыгнула. Я не успела ничего сделать. Позвонила в «скорую», потом в дверь соседке – сказать, что сестра одна, спит в кроватке, и побежала вниз. Почему-то не села в лифт, побежала по лестнице – семь этажей, ноги ватные. До сих пор помню эти бесконечные ступени под ногами… Меня не подпустили к маме, там были уже люди. А потом я узнала, что она еще была жива, и меня так мучило: вдруг она хотела меня увидеть? Или что-то сказать? Или я ей могла что-то сказать, поцеловать хотя бы. Но потом я ее увидела уже в гробу, и это была совсем не она, чужой кто-то.
Потом нас увезли, сестру быстро забрала ее тетя по отцу, а я почти год была в приюте. Отца я никогда не видела, и никакой другой родни не знаю, кроме сестры и мамы. Потом я пошла жить к Лене (приемной маме).
Лена очень хорошая. Мы с ней сразу друг другу понравились. Она не похожа на мою маму совсем: большая такая, спокойная. Она, конечно, не такая красивая, как мама, и ей неважно, во что она одета, она даже не красит волосы, но я ее тоже очень люблю. Я как во сне была, когда к ней попала, все было словно через толщу воды: школа, другие ребята… Только о сестре беспокоилась, а все остальное – безразлично. Хотелось только лежать и чтобы не трогали. И Лена не трогала сначала, только есть позовет или подойдет, укроет. Она хорошая, я же говорю, совсем не вредная и никогда почти не орет.
У Лены я начала как будто просыпаться. Снова стала танцами заниматься. Школа нормальная, ребята, новый брат (родной сын Лены, взрослый уже) тоже нормальный, и его жена. Они меня часто с собой брали, то в поход, то в кино, потом у них родился Колька, он клевый такой, очень смешной.
Я не думала совсем почти о маме, о том дне, не хотела. Было и было, как будто не со мной. С Леной мы никогда не говорили об этом, с братом тоже, а больше никто и не знал. Только как окно открытое видела, всегда хотелось подойти и вниз посмотреть. Прямо тянуло. Не прыгнуть, просто посмотреть, что там. Дурацкая такая мысль, но в голову лезла, отвязаться невозможно. И Лена заметила, и такой ужас у нее был… Видимо, думала, что я тоже, как мама… А я и не собиралась совсем, честно, и вообще никогда этого не сделаю, ни за что! Чтобы Лена вот так же, как я тогда, бежала вниз. Я никому такого не сделаю! Просто посмотреть хотела.
Потом она на окна сетки поставила, типа от комаров. И боялась меня оставлять в комнате, где балкон, одну. Шутила, разговаривала, как будто как всегда, а сама боялась. Если на работе была, а я дома, звонила каждый час. К психологу отвела, вроде про учебу поговорить, но я думаю, хотела «про это» узнать.
И как-то стало тяжело. Что-то висело между нами. Она мне не верила, но мы об этом не говорили. Я все равно из окон вниз смотрела, где могла. Уходила из дома, из школы, шаталась где-то, знала, что она ищет, волнуется, но почему-то видеть ее не могла. Заходила в чужие подъезды, поднималась повыше, открывала окно и смотрела. Учиться не хотелось совсем, все раздражало. Иногда вспыхивало перед глазами, как мама к окну бежит, как я по лестнице, как меня держат и к ней не дают подойти. Лена почти не ругалась, наоборот, старалась меня развеселить, куда-то мы ходили, она мне что-то покупала, на море ездили. Иногда было хорошо, и я опять почти забывала. Особенно когда с Колькой возилась. А потом опять находило. И почему-то чем больше она старалась меня развеселить и побаловать, тем больше я на нее злилась, прямо ненавидела. Сама понимала, что я сволочь, что она меня любит, старается мне помочь, а вот прямо трясло от одного ее голоса – типа «у нас все хорошо», авглазах страх. Один раз я чашку в нее кинула, с горячим чаем, хорошо, что не попала в лицо. До сих пор стыдно вспоминать…
Тогда уже меня психиатру показали, он потом к психологу отправил, и вот там меня совсем накрыло, на третий раз где-то. Все, просто все вдруг вспомнилось – не отдельными картинками, а сразу, и я так плакала… Ничего не помогало – ни вода, ни капли какие-то, я плакала, плакала, не могла перестать, и дома, и на другой день. Лена со мной сидела, на работу не пошла, и я вспоминала, рассказывала ей, потом плакала снова, потом опять говорила про маму. Лена меня обнимала, качала как маленькую. Я тогда ей смогла наконец сказать про окна, что никогда не хотела прыгать, только посмотреть. И мы вместе с ней подошли к окну, стояли и смотрели, очень долго. Не знаю, что я там собиралась увидеть – ну, просто земля у подъезда, машины стоят, клумба, кошка пробежала. Потом мы замерзли, закрыли окно и пошли чай пить. С того дня у нас с Леной опять все стало хорошо. Она поверила, что я не стану самоубиваться, и перестала этим дурацким бодрым голосом со мной говорить.
Потом я с тем психологом еще виделась, и мы так сделали, что я как будто с мамой смогла поговорить, смогла подойти к ней. Я снова плакала очень, но стало намного легче, когда я все ей сказала. И как будто даже мама мне ответила и мы обнялись. С Леной мы сходили на кладбище, теперь каждый год ходим в день рождения мамы и еще весной, убраться.
Я в колледже учусь, все нормально. Все равно больно вспоминать, иногда плачу в свой день рождения. Но это, наверное, нормально. К окнам больше не тянет.
А к вам я пришла, чтобы спросить про сестренку. Ей сейчас почти 11, и она не знает, что тогда произошло на самом деле. Тетя и отец ей сказали, что несчастный случай, что мама случайно упала. Но, скорее всего, она слышала разговоры, тогда. Я думаю, она спросит меня в какой-то момент. И я просто не смогу ей соврать. А сказать страшно, и ее родичи против. Они уверены, что она вообще все забыла. А сами вон как перепугались, когда она заявила, что теперь эмо. У них, знаете, все песни про то, что хорошо бы умереть. Все повторяется, похоже. Что мне делать?»
Да, иногда ребенок оказывается самым взрослым в семье. И ему приходится брать на себя ответственность за то, о чем не желают знать и думать взрослые. Ему нужно иметь больше всех мужества, честности и силы духа, потому что взрослые пасуют и «увольняются» со своего места. Катя справится, я уверена. Хотя это и несправедливо, что справляться придется ей.
Обычно ребенок не готов ни говорить, ни думать о своей травме в первые год-два жизни в семье. Сейчас у него много новых впечатлений, новых дел, он полностью поглощен задачей адаптации к новой семье, созданием привязанности к этим, новым родителям. Поэтому все свои воспоминания о прошлом он как бы запаковывает в большой ящик с надписью «Слишком больно и страшно. Разберусь позже», запечатывает его сургучной печатью и ставит на дальнюю полку стеллажей своей памяти.
Однако содержимое ящика не может лежать спокойно, оно все время стучится наружу, как страшная игра «Джуманджи», проявляясь десятками странных и нервных реакций «по пустякам». На то, чтобы удерживать его внутри, ребенок тратит немало душевной энергии, забирая ее у других задач, например, развития или создания новой привязанности. То есть на дальнюю-то полку он положил, но разобраться с травмой рано или поздно придется, чтобы перестать все время краем глаза следить: не вылезло ли?
Чтобы иметь силы встретиться со своим «демоном», ребенок должен чувствовать, что его спина прикрыта. Он должен быть уверен, что больше не один, что его поймут, выслушают, утешат, не оставят одного с этой выпрыгнувшей болью.
Ко мне нередко приходят на супервизию психологи из детских домов с одной и той же жалобой. Они долго учились, неплохо подготовлены к работе с детской травмой, хотят помогать детям. Где самые несчастные дети? В детских домах. Значит, туда и идут. А через год-два понимают, что работы у них никакой нет. Дети на сессиях рисуют, играют, что-то говорят, но внутрь себя не пускают, самых своих тяжелых и главных травм касаться не дают, ставя мощнейшую защиту.
Почему это происходит, понятно. Работа с травмой сродни тяжелой операции. При этом душа вскрывается, чтобы очиститься, так же как вскрывают загноившуюся рану, чтобы убрать посторонние предметы, погибшие ткани и органы, подшить новые кровеносные сосуды вместо порванных. А успех любой операции, как знают врачи, наполовину зависит от мастерства хирурга, наполовину – от послеоперационного ухода. Хирург может быть виртуозом, но если уход плохой – выздоровление проблематично. Ребенок в детском доме точно знает: никакого ухода не будет. Если он позволит в кабинете психолога вскрыть свою душевную рану, то потом ему предстоит в этом, вскрытом состоянии вернуться в детдомовскую реальность – в гвалт, одиночество, безразличие, эмоциональное насилие. Если он начнет, «вспомнив все», плакать и не сможет остановиться, никто не будет держать его в объятиях два дня подряд, как Лена держала Катю. Ему сделают укол, хорошо, если не отправят в психбольницу. Другие дети будут смеяться над ним, он не найдет даже места, где можно посидеть и поплакать одному в тишине.
Ребенок – себе не враг. Поэтому он будет улыбаться тете-психологу и болтать ни о чем, просто использовать эту возможность, чтобы получить немного внимания доброго взрослого, но ни с какой травмой работать не станет. Исключения бывают, но редко.
Так и в новой семье: пока у ребенка нет доверия к приемному родителю, пока между ними не сложилась привязанность, создающая для ребенка «психологическую утробу», чувство защищенности, он будет делать все, чтобы травма его лежала, где лежит.
При этом поскольку она, как мы помним, смирно лежать не желает и «стучит в сердце», такой ребенок часто отличается повышенной потребностью все контролировать, иметь власть над любой ситуацией. Ему страшно, и он пытается справиться со страхом, постоянно играя в «царя горы» со взрослыми, настаивая на своем по каждому пустяковому поводу. Другой вариант проявления того же состояния – гиперпослушность, безволие, апатия, словно все душевные силы ребенок отрядил туда, внутрь, стоять дозором вокруг ящика с болью и не выпускать, а на сегодняшнюю жизнь у него сил уже не осталось. И тот, и другой тип поведения очень часто отмечают приемные родители в период адаптации.
Но наступает момент, когда ребенок в семье освоился, приемным родителям поверил, поднабрал сил для битвы с внутренним «драконом». И тогда наступает время открыть ящик, или просто ослабляется бдительность и ящик вдруг открывается сам. Иногда в самый неожиданный момент.